Четверг. Ничего. Стихотворения, конечно, не было.
Пятница. Лекция Гофмана. У него всегда слушателей было полтора человека, а вчера — я одна. Глупое положение. Я сидела на одной скамейке, он — на другой. «Так вы скажите, что вам интереснее?» — «Да, это очень интересно!» — «А что вы знаете?» Господи, да ведь я ничего не знала. «Духовные стихи знаете?» — «Да». — «Какие? Что, вот, по-вашему, в этом замечательно? А какое здесь влияние? А какое впечатление на вас произвел Державин?[481] Что вы его знаете? А не находите вы в нем сходство с современными поэтами? Ну, с Мандельштамом? А как вы думаете, что более позднего происхождения — „Сорок калик“[482] или стихотворение об Иосифе? Почему?» Господи! Провалиться бы куда…
Суббота. Лекция Шестова. Встреча с Л.А. и Ладинским. После лекции Л.А. писала стихотворение и немножко задержалась в аудитории. Ладинский ушел. Вероятно, подумал, что лишний. И это мне очень жаль. Очень обидно и неприятно. Ну, да Бог с ним.
Л.A. проводил до метро и позвал завтра ехать в парк Buttes Chaumont[483]. Согласилась — отчего же нет? Условились, когда и где встретиться. Когда-нибудь я приглашу его к себе. Почему же нет? Все как будто очень просто, однако вот сейчас уже около десяти, а я все еще не сказала об этом. Почему? Потому что это вызовет разговоры? Подозрения? Как-то невольно хочется оттянуть этот момент.
Дома настроение хмурое. Отношения натянутые. Сегодня утром поссорились. Целую неделю задыхаешься, ждешь субботы. А вот и суббота сегодня как-то ничего не дала.
А я поймала себя на странном желании: видеть Ладинского. Видеть его сейчас около себя, чувствовать его теплый взгляд, слышать его голос. Мне очень неприятно, если он подумал, что я умышленно задержалась в Сорбонне.
19 марта 1926. Пятница
За эту неделю, а именно во вторник, произошло событие, кот<орое> следует отметить. В стихах это так:
Там мне запомнился кричащий голос,Дым папирос и колкие слова… и т. д.
А вот — в прозе: была на собрании Цеха Поэтов в кафе La Bolée.[484] Само по себе кафе это довольно интересное, само хорошо для игры в Богему. На улице ко мне какой-то субъект приставать начал, а то бы я, может быть, и не решилась сразу войти туда. Ну, словом, Богема. Пришла рано. Из наших — одна Борисова, других никого не знаю. Потом собрались. Председателем был Адамович. «У нас, — говорит, — установлен обычай читать против солнца. Ну так давайте начинать». И стали читать все подряд. Первым сидел Андреев, прочел три сонета. Начались обсуждения, говорили вообще о сонетах, о Кармен (тема Андреева), но, в общем, говорили мало. Следующая — я. Я пришла в ужас! Я, говорю, гостья. «Нет, как же, вы должны читать». Отвертеться не удалось, читать совсем не хотелось, начала нервничать. Ладинский рядом сидит, подбадривает. «Хорошо, — говорю, — я прочту коротенькое». И прочла: «Тогда цвели кудрявые каштаны»[485].
Тогда цвели кудрявые каштаны,Тогда цвели над выставкой огни,И дымкою весеннего туманаОкутывались солнечные дни.
Я к вам пришла с наивными стихами.Я к вам пришла, как входят в дом чужой,С доверчиво раскрытыми глазами,С высоко поднятою головой.
7 марта 1926«Может быть, вы еще что-нибудь прочтете», — спрашивает Адамович. Отказываюсь. «Ну, кто хочет сказать по поводу прочитанного?» Минута молчания. Наконец выступает Сосинский: «Очень трудно что-нибудь сказать по поводу всего только восьми строчек и притом — таких неимоверно скверных…» Вступается Оцуп: «Почему — скверных?» — «Потому что в них пустота, они ничего не говорят и вообще все стихи, кот<орые> я читал за подписью Ирины Кнорринг, все это скверно и бессодержательно. Разве это может называться стихами?» Вступился Браславский: «А я этого не скажу. Стихотворение, во всяком случае, грамотное, и мне оно нравится». — «Оно вам много говорит?» — «Нет, не в этом дело. В нем очень удачно подобраны слова. К сожалению, оно очень короткое, это эскиз, один только мазок». — «Избитые выражения: „высоко поднятая голова“ — что это?» — «А может быть, „высоко поднятая голова“ менее затаскано, чем „сморкающиеся крыши“. Я вообще люблю стихи Кнорринг, в них есть что-то здоровое». Спорили много и многие; и кто говорил, и что говорил, я не помню. «Наивно», «Влияние Ахматовой», «Так можно было в девятнадцатом веке писать», «Надсон», «Гимназические стихи, так в первом классе пишут», «Бессодержательны». Кое-кто заступался и нек<оторые> довольно остроумно: «Вы говорите, что оно не закончено? Да, конечно. Может быть, это есть признание в своем бессилии, а, может быть, это очень интересная и смелая попытка оборвать почти на полуслове». — «Стихи Кнорринг не бьют на эффект, тем-то они и хороши!» — «Они хорошо написаны. Где в них недостатки?» — «Вы говорите — наивно. А я думал, что Кнорринг все-таки живет в 26-ом году, после эпохи футуризма, и мне кажется, что эта наивность — умышленная». — «Надсон». Кто-то предложил «обратить внимание на возраст», чем вызвал реплику Адамовича: «Это нас не может интересовать». Что-то в похвалу мне пыталась сказать Борисова. Начал Ладинский: «А не находите ли вы, что в этом стихотворении есть чистота?» Голос Сосинского: «Чистое поле». Андреев: «Может быть, это относится к личности автора?» — «Не будем касаться личности автора», и споры, споры. Наконец резюме Адамовича: «Все, говорящие в защиту Кнорринг, обращают внимание на одно — что в нем (в стихотворении. — И. Н.) нет недостатков. Действительно, в нем почти не к чему придраться. Но также нечего сказать в защиту его. Стихи, конечно, наивные, ученические, но в общем…» Однако ни одно стихотворение не вызвало столько прений, как мои восемь строчек…
21 марта 1926. Воскресенье
Вчера была у Кузнецовой. Был там Ладинский, и мы устроили нечто вроде того, что было в Bolée. Но больше теоретически.
Ладинский показывал свой альбом со снимками Египта, пили чай. О стихах говорили мало и бестолково. Ругали меня. Вчера было напечатано в «Новостях» мое «Цветаевой»,[486] и на меня оба напустились: «Нельзя так часто печатать». — «Зачем давать лишние козыри вашим противникам». — «Это не стихотворение, а дневник в рифмах». — «Провинциализм». Особенно их раздражало: «И ажан куда-то не пустил». Ведь в Берлине, например, этого не поймут; не должны же везде знать, что полицейских в Париже зовут ажанами. Это, конечно, глупо, но защититься я не сумела. Вообще ругали так, особенно Ладинский, что у меня просто руки опустились.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});